Под вечер двинулись колонной на Витебскую товарную станцию. Эшелон теплушек ушел только к ночи.
Обстановка в поезде была тяжелой: все смирились стем, что в жизнь каждого из нас ворвалось что-то новое, незнакомое, тревожное.
Все подспудно понимали, что уехать намного проще, чем потом вернуться: отныне мы себе не принадлежали. Одни из нас без конца глушили припасенную водку, другие — горланили песни, а третьи — лежали пластом, уткнувшись носами в чемоданы, наедине со своими думами, как и я.
Переезд в теплушках не выглядел светло и радостно: вагоны — грязные; нары — жесткие, вонючие; болталась над головой закопченная керосиновая лампа; напоминала о себе параша; стоял сплошной гул пьяных голосов и мат. Знакомых пока никого не было. Среди нас были рабочие, студенты, вчерашние школьники. Мы все были разные и каждый — сам по себе, но вскоре нелегкая солдатская служба объединит нас в сплоченный воинский коллектив.
Осталась в памяти песня, которую пел вагон. Это была одна из ходивших по Питеру блатных песенок двадцатых годов. Приведу пару куплетов, не ручаясь за подлинность текста:
…Лети ты, поезд, по оврагам и горам,
Летит он неведомо куда.
Я, мальчик, назвался бандитом и вором,
Я с жизнью простился навсегда!
Лети ты, поезд. Прости, Анюта.
Кондуктор, нажми на тормоза:
Я матери родной в последнюю минуту
Хочу показаться на глаза…
Эту песню обычно напевали вполголоса, тренькая на гитаре, а в хоровом исполнении истошными голосами пятидесяти молодых здоровых глоток никогда слышать не доводилось. Это была не песня, а многоголосый рев.
Песня гремела на путях, заглушала шум летящего в ночи эшелона, заглушала удары колес на стыках рельсов, стук от непрерывных толчков вагонных сцепок и даже паровозные гудки. Она рвалась из вагона на простор ночи. В эту песню завтрашние солдаты, которые вовсе не были «бандитами и ворами», вкладывали все, что связывало их с родным городом. Этой надрывной песней они прощались с Ленинградом и всей прежней жизнью.
Странно, но за всю дорогу других песен наш вагон не пел. Эта блатная песня окажется деланым мусором, показной шелухой, которые быстро слетят с молодых парней: они в самое короткое время станут заправскими солдатами, сержантами, лейтенантами — скоро их будет не узнать, и они будут петь совсем другие — строевые — песни. Сталин знает, что делает! В 1941 году именно эти парни заслонят страну от фашистских орд и примут на себя первый удар врага. Они почти все погибнут, мало кто останется в живых. Так будет угодно Всевышнему, и песня продолжала звучать, пробуждая в душе смутное предчувствие этой тяжелой и трагической судьбы. Даже слова песни: «поезд летит неведомо куда», «я с жизнью простился навсегда», «я матери родной в последнюю ми нуту хочу показаться на глаза», — если вдуматься поглубже, начинают звучать совсем по-другому, обретая свой зловещий смысл. Надо же было кому-то выбрать именно такую песню!
Мы тогда и не предполагали, что нас ожидает впереди жестокая и долгая война; что будет блокада Ленинграда; что враг дойдет до Волги и оккупирует огромную территорию; что с войны вернутся 2–3 человека из 100[6] и далеко не все найдут своих близких живыми и здоровыми. Об этом мы не думали и никакого понятия о возможных перипетиях военной службы не имели. В противном случае пили бы водку и пели песни все поголовно, а не через одного. Мне очень повезло: я попал в эти 2–3 человека и вернулся, пройдя невероятные испытания, хотя знаю, что на фронте было несравненно тяжелее…
Поезд останавливался на всех узловых станциях, где каждый находил себе дело. Я сумел с дороги отправить Нине три открытки — из Дно, Витебска и Гомеля. Почтовые ящики отыскивал с трудом, поскольку эшелон предусмотрительно останавливали на дальних запасных путях. Каждый такой «забег» я рисковал не найти свой эшелон или опоздать к его отходу: ночью все эшелоны похожи, а вагоны — тем более. В то самое время ребята сбивали пломбы и замки с других вагонов, стоявших на путях; находили в них водку; тащили ящики с консервами, с печеньем, на бегу крича:
— Нас не догонишь!..
Пьянка, песни, мат в вагонах не прекращались. И так — всю дорогу.
В ночь с 10 на 11 декабря прибыли в Чернигов. Этой же ночью нас ожидали баня и солдатское обмундирование. Пьянки кончились — ребята сразу стали серьезнее. Когда мы, одевшись, посмотрели друг на друга, то не могли узнать — кто из нас кто? Мы и не подозревали, что волосы придают человеку такой индивидуальный колорит. Мы все стали на одно лицо, но пройдет парадней, и мы без труда разберемся друг в друге.
По пути в военный городок с интересом читали городские вывески на украинской мове, например — «Перукарня». Думали, что это пекарня, а оказалось — парикмахерская.
Нам предстояло пройти недолгий карантин в 236-м запасном стрелковом полку Киевского особого военного округа. Моя рота — 2-я пулеметная. Дома по сей день хранятся конверты, посланные Нине из Чернигова с совершенно четким адресом: «УССР, Черниговская область, город Чернигов, 236-й запасный стрелковый полк, 2-я пулеметная рота». Хотелось крикнуть: «Разведчики всех стран — не теряйтесь!» К концу года эта «лавочка» закроется, и будут введены полевые почты[7]. А пока, пожалуйста — информация открыта.
На второй день пребывания в Чернигове я сообщаю Нине в письме от 12 декабря: «…кормят здорово, но однообразно: щи, каша, хлеб, сахар, чай. Черт его знает, а настроение хорошее, если не больше».
В чем дело? Насчет хорошего настроения не понятно: маменькина сыночка оторвали от родителей, бросили в запасный пехотный полк, намотали на ноги двухметровые обмотки, неизвестно что его ожидает, а он радуется. Уж не «того ли» он? Нет — все гораздо проще: еда — хорошая; товарищи по роте — лучше не бывает; командиры — тоже; сам — молодой и здоровый. Чего еще желать? Да, забыл: девушка еще любит…
А что касается питания, то оно для солдата, особенно для молодого растущего организма, дело первостатейное. Так, как нас кормили первый месяц в Чернигове, больше не кормили нигде и никогда: борщ был мясной, наваристый, густой, одним словом, настоящий украинский борщ; на второе — куски мяса с кашей; на третье — кисель или компот; хлеба на столах — сколько съедим, он не нормировался; добавки было вдоволь, пока не наедимся. Я не припоминаю, чтобы дома в последние годы бывали такие полновесные обеды. Стыдно вспоминать, но братва за столом кидалась хлебом.
Интересно и другое: молодые ребята, призванные из республик Средней Азии, не ели свинину, но — недолго. Они говорили:
— Моя чушка не кушай, Коран не позволяй. — Мы с удовольствием поглощали за них жирные куски. Но, увы — вскоре Коран стал прощать им этот грех, и они не отставали от нас.
Зимой 1939/40 года СССР увеличил армию в 2,5 раза, в том числе за счет нас, окончивших среднюю школу. А тут еще и мобилизация в трех пограничных военных округах — Ленинградском, Белорусском и Киевском. Потребовалось накормить столько лишних молодых ртов! Финская война еще была в начальной стадии и не успела повлиять на продовольственные возможности южных военных округов — Киевского, Харьковского и Одесского, — но скоро положение изменилось. И еще до того, как оно изменилось, уже через месяц, уходя из столовой, мы стали набивать карманы хлебом на день про запас, и им больше никто не кидался: постепенно мы втянулись в режим.
Что мы тогда носили? Письмо от 13 декабря характеризует наше обмундирование: «На каждом шагу дают себя знать мелочи, о которых не позаботилось начальство: разные ботинки (один длиннее), отсутствие шнурков (ищи, где хочешь), ужасные шинели…»
Все так и было. Как мы хохотали, когда рядом вставали высокий Саша Белостоцкий в шинели выше колен и невысокий Жора Бурцев в шинели до пят! К тому — нижняя кромка шинели выглядела у них так, словно ее отъели собаки. Но такое положение продлилось недолго, и к концу декабря каждый сумел подобрать себе шинель по росту и по размеру.
На голове напоминала о легендарном прошлом Красной армии буденовка времен Гражданской войны. В моем альбоме хранится черниговское фото, где я снят в первые дни армейской службы. Носили шинель и все остальное, что положено, в том числе ботинки и совершенно новый для нас элемент — чудо-обмотки двухметровой длины. К ним мы привыкли нескоро: слабо обмотаешь ногу — весь взвод на ходу с хохотом наступает на размотавшийся конец, хлопот не оберешься; туго замотаешь — нога вспухнет, ступать больно. Ничего, научились носить и обмотки. Вскоре многие из нас предпочли обмоткам краги, и я в том числе — мне они пришлись по нраву: быстро надеваются, ногу облегают свободно, а ремешки сами не расстегиваются.